– Стой, Варько! – удержала ее Ганна. – Мне нужно видеть Небабу... нужно остановить это плюндрованье, этот грабеж. Ведь не похвалит же гетман... Он кликнул клич, чтобы летели все покончить врага, а они остались здесь для пьянства... и в такую минуту ласки господней, когда всемогущий ослепил ужасом очи врагов и предал их в наши руки!
– Так, так... кончать нужно ляхов! – подняла кулак Варька. – Что хлебнули на радостях, то не беда. Я и сама, во славу божию, выпила, а вот бражничать грех... нужно лететь, нагнать... и вдвое отдячить!.. Небаба вон в той палатке! – указала она рукой и вскочила ловко и легко на коня.
– Оставь мне в помощь к раненым хоть кого либо из твоих! – крикнула Ганна.
– Гаразд! – откликнулась, летя уже на коне, Варька. – Домахо, Ивго! До панны!
Ганна, сопровождаемая двумя бабами, подошла к палатке Небабы и застала его с старшиною тоже за кухлями доброго меду. Она сообщила о происходящем в лагере и подчеркнула, что такого произвола не потерпит ни ясновельможный гетман, ни рада.
– От чертовы дети! – поднялся с досадой Небаба. – Не дадут и потолковать с товарыством, как допадутся до вина, и палями не отгонишь, не то что... а уж на руку так не положат охулки, вражьи сыны! Пойдем ка, братове, лад дать, а то чтобы не было справди поздно, – взял он в руки пернач и двинулся к выходу; вслед за ним двинулась и старшина.
С большим усилием был водворен кое какой порядок. С угрозами гетманского гнева и даже смертной кары удалось Небабе вырядить из лагеря несколько сотен, смогших еще сесть на коня, остальных же он заставил сносить все польское добро и стягивать напакованные провизией возы к гетманской ставке, поставив везде надежных и верных вартовых.
Ганна же, захвативши знахаря деда, отправилась вместе с ним и с бабами к палатке, где лежал недвижимо несчастный, измученный до смерти отец Иван. Сильное волнение, пережитое им, и невыносимые физические страдания сделали свое дело: он лежал вытянувшись, почти без дыхания, бледный, как мертвец; глаза его были закрыты, и это еще более увеличивало иллюзию смерти. Дед молча, с суровым лицом осмотрел его истерзанные ноги и хладевшее тело.
– Ничего, выживет! – заключил он лаконически свой осмотр.
Ганна взглянула с тревогой в лицо отца Ивана и действительно заметила в неподвижных чертах что то неуловимое, непонятное, но дающее надежду.
– Добрая натура! – подтвердил свое мнение кивком головы знахарь. – А что он без памяти лежит, так это пустяк, сестро. Крови много вышло, да и боль пересилила. Ну, так вот что, – поднял он голос, – зараз нужно промыть ему разведенным в воде дегтем эти ожоги и раны... пощиплет трохи, а потом боль утишится. А вы, сестры бабы, достаньте ветоши да накопайте земли; как промою я раны и засыплю их тертым порохом, то вы обмотаете ветошью и. будете их обкладывать землей; степлится, высохнет одна – положите свежей, чтобы жар в себя брала.
Принялась Ганна с дедом за операцию. Обмыли они приготовленным раствором зияющие раны, присыпали их дедовым снадобьем и забинтовали слегка ветошью. Страдалец чуть чуть простонал и, повернувшись удобнее, начал заметнее и ровнее дышать.
– Э, выходится, выходится, – заговорил увереннее дед, – и обличье стало яснее, и раны у него не синие, не землистые, а червоные, значит, гаразд!
Ганна перекрестилась и, оставив больного на попечение одной бабы, обкладывавшей ему землей по ветоши кровавые язвы, отправилась с другой бабой и дедом к раненым, перенесенным из табора в особые, отведенные для них, палатки.
К каждому подходила Ганна, каждого осматривала с дедом, и всюду ее появление встречалось самыми радостными, благодарственными словами.
– Сестрица наша, пораднице наша, господь тебе воздаст! – говорили раненые, приподымаясь с трудом.
Наконец дед подвел Ганну к следующему навесу, где лежал безвладно на земле на разостланной керее пронзенный насквозь Ганджа {416}. У ног полковника сидели угрюмо два козака, вглядываясь с тоскливым ожиданием в неподвижное желтое лицо своего атамана. По нем пробегали еще темные тени, но они сползали быстро с окаменевавшего лба. В сомкнутых, обведенных черными кругами глазах, в посиневших губах и заостренных чертах лица его не видно уж было теплоты жизни, только по едва заметному трепетанию намокшей в крови сорочки и тихому всхлипыванью в груди больного можно было догадаться, что последняя искра ее еще тлела. Дед взглянул опытным взглядом на своего пациента и поник головою.
– А что, диду? – спросила тихо Ганна, глядя с тоской на близкого, дорогого ей козака.
– Ох, не топтать уже ему рясту, – вздохнул дед, покачав безнадежно головой, – нема уже в каганце лою.
Все замолчали. Безучастно лежал Ганджа с заброшенною назад чуприной, не видя и не слыша ничего, что делалось вокруг него.
– Да как приключилась ему беда? – спросила наконец у козаков Ганна.
– Ох, видно, мы прогневали милосердного бога, – произнес один из них, – оттого и окошилось на нашем атамане лихо. Заскучал как то без воеванья наш батько и поскакал вчера к этому лагерю вызывать лыцарей польских помериться с ним удалью силой. И любо ж было смотреть на завзятого нашего сокола, как он управлялся ловко да хвацько с ляхами! Девятерых уже уложил на сырой земле спать до конца света, а десятый удрал. Струхнули панки, не захотели больше выезжать за окопы, а полковник наш разъезжает впереди войска да, знай, покрикивает: "Гей, выходите, ляшки панки, помериться со мной силой, или ушла уже душа ваша в пятки?" Не выдержал насмешки один пышный паи и вылетел на лихом коне к атаману; зазвенели сабли, засверкали над головами их блискавицы, да не попустил господь козаку свалить десятого врага; уже батько было и ранил ляха, уже кривуля вражья стала опускаться все ниже да ниже, как вдруг налетел нежданно сзади волох какой то, или уж это был сам нечистый, и всадил он батьку в спину клинок, так тот и выскочил острием из его груди. Бросились мы за пепельным выплодком, посекли его на лапшу, да не заживили тем смертельной раны нашего атамана, – вздохнул глубоко козак и умолк.
Ганна тоже молчала, охваченная глубокою тоской, и не отводила от помертвевшего лица Ганджи своих грустных глаз. При виде этого знакомого, близкого, дорогого лица перед ней воскресало ее далекое детство, выплывали картины светлой суботовской жизни с ее чистыми радостями и не проходящим до сих пор горем.
Вскоре в лагерь начали возвращаться отдельные отряды.
А что ж вы докончили, что ли, ляхов? – спрашивал их Небаба.
– Да, пане атамане, тех, которых нагнали, – порешили, – отвечали они, – а за остальными погнались товарищи, не пристало же нам перебивать им охоту?
– А мы в другую сторону бросились и никого не видели, – отозвались угрюмо другие.
– Брешете вы, иродовы дети! – крикнул на них грозно Небаба. – Приманило вас сюда лядское добро да вино, так вы и ворога набок! Только урвалась нитка: попусту торопились, вражьи сыны, киями бы погладить вам за то спины!
Разочарованные в ожиданиях хлопцы почесывали только затылки и, затаив досаду, угрюмо расходились по лагерю.
К вечеру у окопов уже стали показываться то те, то другие полки. Почти каждый конь у козака был навьючен и дорогою одеждой, и ценным оружием, а за некоторыми тащились на поводу польские кони со связанными пленными. Во всех концах лагеря раздавались и неслись навстречу победителям восторженные крики; товарищи окружали товарищей, разбивались на группы, и не было конца расспросам и рассказам о неслыханном, небывалом поражении ляхов.
LI
– Ну и выпал же, братцы, денек, – рассказывал в какой либо группе столпившихся жадных слушателей козак, – такого, думаю, во веки веков никому не доведется и видеть! Вынеслись мы на пригорок, глядим – облака пыли впереди; а то ляхи сбились в табуны, как овцы, и бегут, давят, топчут друг друга, не подымают уже ни раненых, ни искалеченных, так ими и стелят за собой путь. Ну, мы гикнули и припустили коней. Как услыхали они за собою погоню, так и шарахнулись кто куда! Побросали оружие, стали соскакивать в беспамятстве с лошадей и бежать вперегонки. Смех такой поднялся у нас, что ну! Берешь просто голыми руками за шиворот и режешь, как барана.
– Эх, ловко, славно! – ободряла рассказчика толпа.
– Да они больше сами себя давили, ей богу! – раздавалось в другой группе.
– А бей их нечистая сила! – покатывались со смеху слушатели.
– Ошалели либо дурману налопались, вот что, – продолжал рассказчик, – бросает всякий оружие и не то что борониться не хочет, а сам отдается в руки живьем. Ну, сдерешь с него, что получше, а самого прикончишь.
– Любо вам было, нахватались добычи, а тут вот запрет, – отозвались иные завистники.
У палатки Небабы вокруг костра лежало и сидело по турецки атаманье с люльками в зубах; возле каждого стоял наполненный добрым медом келех.
Посредине сидел огненный Сыч, осушивший уже немалую толику этого живительного напитка, и важно разглагольствовал:
(Продовження на наступній сторінці)