Разговор пошел своим чередом, а Богдан крепко задумался над мучившим его все время вопросом: оставаться ли здесь и подождать новых подкреплений, как советовали некоторые, или стремительно ринуться вперед и нежданным появлением ошеломить врага? И личный характер Богдана, стремительный, страстный, и его военная тактика, и данные обстоятельства, и сердечные влечения стояли за последнее; но тем не менее Богдан ни на что не решался и на другой еще день отдыхал, словно лев, на поле победы.
С виду он был величав и спокоен, но внутреннее волнение жгло ему грудь, сжимало неотвязною тревогой сердце, стучалось укором в подкупленную самооправданием совесть. Всею мощью проснувшегося старого чувства его влекло в Чигирин, но интересы войны влекли в другую сторону; каждая минута промедления могла быть пагубною для него, для войска и терзала Богдана невыносимо, но он все таки ждал... чего? Ждал известия о несчастных, обреченных на смерть.
Ему бы лучше было двинуться поскорее, уйти от этих зудящих душу впечатлений, но неизвестность казалась ему еще нестерпимее, и он ждал. Он боялся оставаться наедине, усиленно суетился, все время ходил по лагерю, ко всему присматривался, везде делал указания, всякого поджигал возбудительным словом.
LXX
К вечеру второго дня возвратился Кривонос со своим отрядом. Когда Богдану доложили, что полковник привез много добычи и много пленных, Богдан только сжал голову рукой и прошептал тихо:
– Свершилось!
Между пленными оказались Шемберг, Сапега и еще несколько магнатов.
– А где же молодой Потоцкий, что с ним? – спросил тревожно Богдан.
– Убит! – ответил угрюмо Кривонос.
Не то стон, не то вздох вырвался у Богдана; он отвернулся в сторону... "Жертва невинная, павшая за грехи отцов своих!" – пронеслась у него в голове горькая мысль.
– Я, пане гетмане, проводил только до Княжьих Байраков, – заговорил Кривонос, глядя мрачно в землю, так как Богдан молчал, отвернувшись в сторону, и не предлагал ему никаких вопросов, – а потом, услышав шум, повернул, но было поздно... татары...
Богдан махнул нетерпеливо рукой и приказал Чарноте обставить прилично их пленников.
– Прости, ясновельможный пан, – обратился он с низким поклоном к Шембергу, – если мои люди, может быть, непочтительно отнеслись к вам... Что делать? Tempora mutantur *, – улыбнулся он. – События над нами паны. Впрочем, панство может считать себя у меня гостями: караул обеспечит вашу безопасность, а гостеприимство, надеюсь, охранит от лишений.
Скрепя сердце поблагодарили пленные молчаливым поклоном Богдана и ничего не ответили на его насмешливую любезность.
– А вот, батьку, – подошел в это время весело Богун, – я тебе выменял у татарина писаря.
– Кого, кого? – засмеялся Богдан.
– Да нашего таки Выговского {348}, если помнишь. Знает толк, горазд в пере.
– Выговского? Ивана? Как не знать! А где же он?
– Да вот, – подозвал Богун Выговского.
– А, пане Иване! – обрадовался знакомцу Богдан. – Как же это ты попался татарину?
– Да что ж, батьку, – поклонился низко Выговский, – служил, как и все мы, грешные, ляхам, а известно ведь, на чьем возе едешь, тому и песню пой...
– Так, так... Только поганая, брат, эта песня... Ну, а теперь?
– Рад, что попался нашему славному спасителю, нашему Моисею, в руки, готов служить и душой, и телом правде козачьей и до земли ей преклоняюсь челом! – отвесил Выговский глубокий поклон Богдану, коснувшись рукою земли.
– Спасибо, спасибо, – улыбнулся польщенный гетман, – послужишь этой правде, простится и грех: много и долго издевались над нею арендари и ляхи.
* Времена меняются (латин.).
Когда Чарнота, собравши пленных, начал отбирать почетных в особую группу, то к изумлению и неописанной своей радости наткнулся на лежавшего на возу раненого ротмистра.
– Черт побери! Ну, да и счастье! – вскрикнул Чарнота. Словно наколдовано! Опять вижу пана – и живым.
– Это не счастье, а горе, – вздохнул тяжело ротмистр, – горе всем тем, кто пережил такой позор и смерть такого героя...
– Удел войны – шутка слепой фортуны, – старался ободрить старика Чарнота. – Но что бы там ни было, пану горевать нечего: его доблесть и храбрость известны всему свету, а сам он теперь в руках самого искреннего друга... Обнял он его.
– Спасибо... верю, – покраснел от волнения ротмистр, – но пусть пан хоть и сердится, а я всегда говорю правду, – загорячился он, – не по лыцарски поступили вы с нами, нет! Нет! Такое предательство, вероломство...
– Татары – не подчиненный народ, – перебил его Чарнота, – они своевольны и непреклонны... Да и наши еще не все дисциплинированны. Надо правду сказать, учили нас этому коронные и польные гетманы... А, да что там! К бесу эти горькие кривды!.. Надоели! Пора и отдохнуть от битв и споров. Пан – мой дорогой гость. Прошу к себе, и раны перевяжем, и отдохнем, и разопьем добрый жбан литовского меду.
Устроив пленных в особой палатке и позаботясь о их продовольствии, Чарнота увел наконец пана ротмистра к себе; последний едва шел, хромая на раненую ногу и склонив на плечо радушного хозяина опухшую от страшного удара голову.
Но когда раны были перевязаны и омыты умелой рукой, когда ротмистр, подкрепившись кружкой горилки, похлебал горячего кулишу, то силы у него поднялись сразу, на добродушном лице заиграл яркий румянец, и глаза снова оживились.
Друзья улеглись на бурках, закурили свои люльки и, прихлебывая из кухлей добытый у шляхты при Княжьих Байраках старый черный как смола мед, начали вспоминать прошлое...
– Как странно все нас сводит с тобой судьба, пане ротмистре, – говорил Чарнота, глядя любовно в искренние и добрые глаза своего гостя, оттененные серебристыми, нависшими бровями. – Сдается мне, помню я еще тебя и на Масловом Ставу, когда нам читали смертный приговор... помню, когда склонилось и распростерлось на льду наше знамя, один из пышных гусар отвернулся в сторону и, сдается мне, – улыбнулся он плутоватой улыбкой, –смахнул с глаз слезу.
– Рассказывай! – нахмурился ротмистр, кивнувши отрицательно головой, но эта мина не придала желательного сурового выражения его добродушному лицу.
– Нет, нет, пане, я это заметил, – продолжал Чарнота, – и этот пышный гусар был ты... Оттого то потом, через восемь лет, когда увидел я пана у князя Яремы, сразу почуял что то словно знакомое... Сначала не мог вспомнить, а потом и признал...
– Хе хе! Ловко надул тогда пан князя, – улыбнулся широкою улыбкой ротмистр, воодушевляясь воспоминанием. – И ловко, и дерзко, Перун меня убей! Люблю такой отчаянный, лыцарский жарт! Смотрю – и не верю: пышный шляхтич, и только! Да еще, черт побери, что за залеты! Знаю, друже, – хлопнул он Чарноту по плечу, – сам бывал в переделках! Знали меня по всей Литве! А пани Виктория! Вспыхивает, как зарница... в глазах истома! Ей богу, стоит и голову положить!
Чарнота подавил непрошенный вздох и выпил залпом ковш меду. При первых словах ротмистра он почувствовал вдруг жгучую боль в груди, словно сорвали струп с старой, не зажившей еще раны и она залилась вновь горячею кровью. "Ах, эти неотвязные пламенные воспоминания, – словно шептало ему что то в ухо, – каким ароматом веет от них! С этим образом слились и чистые, ясные дни твоей весны, и первые бури, и рай, и ад, и ураган мучительных страстей и порывов..."
– А хороша она, ей богу, хороша пани Виктория, – продолжал ротмистр, – и волосы золотые, и жгучий румянец, и глаза... Да, триста ведьм, если я видел у кого другого такие!
– А где она теперь? Пан не знает? – употребил все усилия Чарнота, чтобы придать голосу совершенно равнодушный тон, но он изменил ему и оборвался...
– А должно быть, в Черкассах, – выпустил ротмистр изо рта и из носа клубы сизого дыма. – Ведь Корецкий же прибыл с своими дружинами к Потоцкому, ну, и она с ним... А ведь ты тогда чуть чуть не угодил на кол к Яреме...
– Да, только ты, пан ротмистр, и спас тогда меня от смерти, – пожал крепко его руку Чарнота, – и еще от скверной, от пакостной смерти... Я это помню и прошу тебя, прийми ж от меня, как от друга, такой же подарунок. Я принес тебе свободу...
– Свободу? – приподнялся ротмистр, не совсем поняв смысл слов Чарноты.
– Да, свободу, волю и крылья! Пусть пан ротмистр знает, что козаки помнят как зло, так и добро! Я выкупил тебя, пане, и теперь имею право отпустить на все четыре стороны хоть сию минуту; мало того, имею право доставить пана оборонно, куда он захочет.
– Но, друже мой, – сел ротмистр, бросив в сторону от волнения трубку, – бей меня Перун, а не покривлю перед тобой душою, и если ты меня выпустишь, я стану опять в ряды коронного войска.
– Куда призовет пана ротмистра и честь, и сердце, туда он и станет. Я не связываю ничем честного воина. Всякий из нас должен защищать свою отчизну... Только мы ведь не нападаем на Польшу, мы защищаем свою жизнь и свои поруганные права... Но, – остановил сам себя Чарнота, не желая затрагивать щекотливого вопроса, – рассудит теперь нас лишь он, единый, всезнающий и нелицеприятный судья.
– Да, он один и рассудит, и примирит, – сказал с чувством ротмистр и заключил Чар ноту в свои широкие объятья.
(Продовження на наступній сторінці)