– Как?! Что?! Кривонос бросился? Запорожцы готовятся к походу?! – вскрикнул бешено Богдан, схватываясь с места. – Остановить! Остановить во что бы то ни стало! Я скачу с тобою! Они сорвут всю справу, испортят все дело! – лицо Богдана покрылось багровою краской. – Своих, своих остерегаться пуще врагов! Ироды, душегубцы! В такую минуту! Да ведь одною своею безумною стычкой они наденут вековечные цепи на весь край! Э, да что там разговаривать! Едем сейчас, каждая минута – погибель.
– Постой! – остановил Богдана Богун, подымаясь с места. – Тебе теперь не годится туда ездить. Я повторяю: встали на тебя все запорожцы, обвиняют тебя в измене казачеству и вере... Голова твоя...
– Что о?! – перебил его Богдан, отступая, и лицо его покрылось мертвой бледностью, а черные глаза загорелись диким огнем. – Меня обвиняют в измене казачеству и вере?.. Отшатнулись от меня запорожцы?.. Да кто же смеет? – крикнул он бешено. – Кто смеет это говорить, кто?
– Все!
Словно пораженный громом, молча опустился Богдан на лаву. А Богун продолжал:
– С тех пор, как ты перед своим отъездом прислал нам из Каменца гонца, все приостановили свои действия. У меня в Киевщине были собраны большие загоны, в Брацлавщине еще большие... Но мы бросили все и ждали тебя. Так прошло два года. Рейстровикам дали какую то пустую поблажку... Когда ты вернулся из чужих земель и прислал к нам через Ганджу известие о тайном наказе его королевской мосци ждать инструкций тихо и смирно, пока ты не подашь гасла, – все ожили на Запорожье. Заворушилось товарыство, начались толки, приготовления, все прославляли тебя. Но время шло, а от тебя не было никаких вестей. Горячка охватила товарыство. С каждым гонцом ждали гасла! Так прошел и год, а от тебя все не было решительных известий, а слалось только надоевшее всем слово: "Сидите смирно!" Тем временем вороги твои приносили постоянно новые россказни о том, что ты братаешься со шляхтой, целые дни и ночи гуляешь на пирах, пьешь с нашими ворогами из одного ковша...
– Так, так... Я знал это... Своих остерегайся горше врагов, – проговорил беззвучно Богдан; на лице его появилась горькая улыбка, а на лбу и возле рта выступили словно врезанные морщины, – веры нет ни у кого...
– Нет, нет! – горячо закричал Богун. – Поверили этому не все; Нечай, Чарнота, Кривонос, Небаба и другие ребра обещали перетрощить тому, кто распустил такой слух! А несмотря на это, товарыство роптало все больше и больше. Уже четвертый год шел без всякого дела, для харчей надо было затевать наскоки и грабежи, а из Украйны с каждым днем прибывали новые и новые рейстровики, которых Маслоставская ординация повернула в поспольство; они говорили о новых утеснениях, волновали все Запорожье и требовали восстанья, а от тебя не слыхать было ничего. Трудно стало сдерживать товарыство, тогда я послал к тебе Морозенка сказать, чтобы ты торопился...
– Что я мог сделать тогда? – вырвалось у Богдана.
Оба помолчали.
– Передавать было нечего. Поквитоваться с надеждами нельзя было, а благословить на бой было рано, – сказал угрюмо Богдан, отошедши к окну.
– Ну, а тут примчался на Запорожье Пешта. Не сношу я этого хыжого волка, – сверкнул глазами Богун. – Он собрал раду и объявил на ней, что ты хочешь всех поймать в ловушку, что Казаков ты усыпляешь обицянками, а сам в это время подсказываешь панам самые жестокие против них меры.
– Змея! – повернулся быстро Богдан, весь бледный, с налившимися кровью глазами. – Это плата за жизнь!
– Да, – продолжал Богун, – он говорил, что был с тобою на многих пирах, й всюду ты издевался над казаками, пел в одну дудку с панами, а на последней пирушке у Чаплинского, – он приводил в свидетели еще какого то шляхтича, – ты сказал молодому Конецпольскому, что до тех пор, пока казаки будут живы, они все будут подымать головы, что только мертвые не пищат.
– А! – простонал Богдан, опускаясь на лаву.
– Кием хотел я расшибить ему голову! – продолжал еще более запальчиво Богун. – Но товарыство не допустило; тогда я головой своей поручился им, что все это ложь и клевета! Я просил их обождать еще хоть неделю и бросился сломя голову сюда.
– Голова твоя пропала, – произнес медленно Богдан, подымаясь с места.
Как окаменелый остановился перед ним Богун.
– Голова твоя пропала, говорю тебе, – повторил глухим голосом Богдан, с лицом бледным, как полотно, – я говорил это, да!
– Ложь! – крикнул Богун, отступая от него и хватаясь за эфес сабли. – Именем своим казацким поклялся я, что голову отсеку всякому, кто посмеет повторить на Богдана эту клевету...
– Ну, так вот она тебе, руби ее, – провел Богдан рукою по шее и гордо выпрямился перед Богуном, – потому что все это я говорил.
Сабля с громким стуком выпала из руки Богуна.
Пролетела минута молчания. Оба казака стояли один перед другим окаменевшие, неподвижные, словно готовились вступить в бой; только Богдан стоял теперь, смело выпрямившись, с глазами, горящими гордым огнем.
– Ты один мой помощник и покровитель, – произнес он наконец с чувством, подымая глаза на икону. – Один ты вложил мне теперь в руки возможность разбить эту черную клевету! Тебе, друже мой верный и коханый, – обратился он к Богуну, преодолевая подступившее волнение, – я скажу все, а перед другими, перед теми, что могли поверить этой черной клевете, не стану я говорить! Так, правда, я пил из одного ковша с панами, я бывал на их пирушках, я смеялся вместе с ними над казаками, спроси обо мне любого шляхтича, и он скажет тебе с верой, что Богдан Хмельницкий – свой человек! Все это делал я, принимал на себя всяческий позор, слушал панские шутки и, сдавивши сердце, вторил им на пирах, – все это делал я для того, чтобы заработать имя зрадцы казацкого, и я заработал его, но зрадой честного имени своего не покрыл! Вот, – проговорил он, отпирая в стене железную дверцу и вынимая оттуда сумку с золотыми и тайною инструкцией короля, – тут шесть тысяч талеров, это только задаток и приказание строить чайки для участия в предстоящей войне. Вот это, – вынул он дальше серебряную булаву, пернач и свернутое знамя{192}, – передай от короля козакам и скажи им, что его найяснейшая мосць возвращает им этими регалиями прежнюю свободу и призывает их к участию в войне.
Богдан тряхнул рукою, и с шумом развернулось огромное малиновое знамя; знакомый шелест наполнил комнату и коснулся уха Богуна; перед глазами его мелькнул золотой казацкий крест...
– Так! – гордо произнес Богдан, высоко подымая казацкое знамя своею крепкою рукой. – Все это я добыл своим долгим старанием, свези же его на Запорожье и передай товарыству, что зрадник Богдан Хмельницкий шлет запорожцам эту благую весть!
– Друже, брате, батьку мой! – крикнул бешено Богун, заключая Богдана в свои крепкие объятия. – Голову положу за тебя!
После первого порыва бурного восторга Богдан усадил Богуна рядом с собою и начал передавать ему подробно весь свой разговор с полковником Радзиевским, инструкции и распоряжения последнего.
Между тем Ганна, изумленная и встревоженная неожиданным приездом Богуна, с нетерпением ожидала выхода дядька. В своей тревоге она даже ни разу не подумала о той неизбежной неловкости, которая ожидала ее при встрече с Богуном: она словно забыла все то, что произошло между ними, охваченная одним мучительным сознанием неизвестности.
"Зачем он приехал? Откуда приехал? – повторяла она сама себе, то подымаясь наверх, то отправляясь в пекарню, то в погребу то снова возвращаясь в свою комнату. – Его загнанный конь, видно, без отдыху скакал... О чем говорят они там так таинственно и тихо?.. Ах, верно, новое горе, – сжимала она руки, – новые муки впереди!"
Оксана и Катря с изумлением следили за напряженным волнением Ганны. С самого приезда Богдана все в доме привыкли видеть ее такой замкнутой и тихой, словно ее уже не занимало ничто, а между тем она таила в себе глубокую душевную муку. Сознание полного равнодушия со стороны Богдана убило все терзания ее совести, но вместе с тем наложило глубокую и тяжелую печать на все ее молодое существо. К тому же резкая перемена в образе жизни Богдана не могла ускользнуть от внимательного взгляда Ганны. Сначала она еще не придавала этому большого значения; но чем больше предавался Богдан шляхетским пирам и забавам, чем меньше обращал он внимания на окружающую жизнь, тем тяжелее становилось у ней на сердце. Ее оскорбляло до глубины души, когда он возвращался с какой нибудь пирушки на третий, на четвертый день с лицом раскрасневшимся, неестественно возбужденным, с веселыми песнями на устах, когда он по целым неделям пропадал из дому, не справляясь ни об ужасных слухах, доходящих отовсюду, ни о здоровье жены и детей; тяжело было ей выходить угощать надменную и пьяную шляхту, которая так часто наполняла теперь их молчаливый угрюмый дом, но всего ужаснее было слышать те оскорбительные шутки и разговоры, которые держал с шляхтою в своем доме Богдан. О, как невыразимо мучительно было ей видеть своего когда то гордого и самолюбивого батька в такой унизительной, холопской роли. Казалось, за все эти издевательства и насмешки над народом он должен был бы раскроить черепа этим наглым, пьяным панам, а между тем он, Богдан, – Ганна сама слыхала не раз, – он вторил им! И Ганна уходила наверх, запиралась в своей светлице, чтобы не слышать, чтобы не видеть этого ужаса; но пьяный хохот и крики достигали и туда.
(Продовження на наступній сторінці)