Вот я сижу на скамейке под шелковицей и жду редактора, во двор редакции сворачивает дородный мужчина, с красным лицом и голубыми младенческими глазами, но я вижу лишь блестящие хромовые сапоги, широченные галифе и китель из сукна защитного цвета и уже примеряю на себя эти галифе и китель, уже скрипят на мне сапожки, уже шуршит празднично жесткое сукно, уже поднимают меня над землей крылья широких галифе — словно два аэростата…
А вот мое второе лето в редакции, я уже в галифе и кителе, правда из дешевенького темного сукна, соответствующего моей корректорской зарплате, и сапоги на мне, и бархотка в кармане, которой я время от времени смахиваю пылинки с блестящих носков сапог; транспорта в редакции нет, редактор позвонил главному агроному, и тот согласился взять меня в поездку по району; главный усаживается возле шофера на переднем сиденье, он также в галифе, и хромовых сапогах, и в кителе с белым коленкоровым воротничком, и с солидным, значительным выражением лица; я — копия главного агронома района, даже лица у нас похожие, словно я сын его или близкий родственник, похожи не чертами, а выражением, и я так же, как и он, едва киваю встречным тереховцам из окна машины, словно одариваю их своим приветствием, и так же хмурю лоб, думая о значительном, о судьбах людей и государства, и так же раскуриваю папиросу "Казбек"; вот мы выходим из машины, идем по колхозному полю, руки за спину; я отстаю от главного на шаг, копируя его походку и его скупые значительные движения, а колхозный бригадир семенит сбоку; женщины, поздоровавшись с нами, снова сгибаются над рядами свеклы, главный распекает бригадира, прополку затянули, теперь приходится спешить, а где спешка, там и брак; я наклоняюсь, заложив левую руку за спину, правой выдергиваю в уже прополотом рядке стебелек сурепки и с укором говорю колхознице: "Да, много сорняков оставляете…", бросаю сурепку ей под ноги и осторожно, чтобы не запачкать застегнутый на все пуговицы и все крючки китель, ладонью об ладонь, стряхиваю комочки липкого после недавнего дождя чернозема; колхозница разгибает спину, опирается на тяпку и смотрит на меня, в глазах ее усмешка и жалость, но я уже и еще — слепой, вижу только себя, а усмешку эту и жалость вспоминаю лишь теперь, через двадцать с лишком лет…
Глава оптимистическая
МОЯ ГАЗЕТА
А может, я наговариваю на себя?
Или у меня, как у того идола, поднятого археологами со дна Збруча, не одно лицо, а много лиц, на все стороны света?
Потому что это тоже я, Ярослав Петруня:
Еду на стареньком велосипеде редактора по полевой дороге; желтая лента созревающей ржи на обочине, крепленная звездочками васильков, цветущее бело-фиолетовое картофельное поле до самых синих небес на горизонте — небо вздымается крутым соборным сводом, его венчает слепящая маковка солнца в зените; встречный ветер надувает шелковую рубаху, первую обнову, приобретенную на первую зарплату, наполняет восторгом каждую клеточку моего тела, и я уже не еду, а лечу над полями спелой пшеницы, и это счастливое упоение полетом навсегда поселится в моей памяти, и я стану тем, кем являюсь теперь.
Еду-лечу выполнять свое первое редакционное задание — написать зарисовку о заготовке кормов в соседнем с Тереховкой селе. Налегая всем телом на педали, взбираюсь на бугор: открывается сиреневое поле, это цветет люпин, по полю плывет железная цепочка — трактор, жатка и автомашина, в кузове которой пенится трава; иду напрямик по скошенному полю, правая рука на седле велосипеда, мол, это для меня так привычно — вести велосипед, а левая, горячая, потная, сжимает в кармане карандаш и блокнот; подъехав к агрегату, властно поднимаю руку, машины останавливаются.
— Спецкор редакции Ярослав Петруня! Как работается, товарищи?
Губы дрожат, но щеки и грудь раздуваю, поднимаюсь на носки, чтобы казаться выше. Тракторист, высунувшись из кабины, какое-то мгновение молча разглядывает меня.
— Хорошо работается, товарищ. Вы что там, новенький, я вроде в редакции всех знаю…
— Недавно прислан из области. На укрепление редакции…
— Так что работается хорошо, а вот заботиться о нас руководители не хотят, может, пресса поможет. Компрессии, — тракторист кивает на мотор, пышущий жаром, день знойный, безветренный, — осталось на самом донышке, а они, черти, не подвозят, и что делать, не знаю.
— А в колхозе есть… компрессия? — едва выговариваю новое для меня слово. — В достаточном количестве?
— Есть, есть, — кивает тракторист, — во-о-он, у вагончиков полевого стана — полная цистерна, но никто не подвозит…
— Распоряжусь! — солидно киваю я.
— Ага, распорядитесь, пожалуйста, товарищ, будем вам очень благодарны. Увидите возле вагончиков бригадира тракторной, передайте, что Максим Пшенка просил и молил как можно быстрее ему компрессию подвезти, а если не на чем, так хоть в ведре пусть принесут, если подводы нет. Не то остановимся, тогда уж точно критиковать будете…
— Да я сам, если что, принесу ведро! — кричу я уже совсем по-мальчишечьи и спешу вдоль поля к стану тракторной бригады. А в голове вертятся строчки будущей зарисовки: созревают хлеба, сиренево цветут травы, синее небо, рокот тракторов, запах скошенных трав, утомленное, но исполненное трудового энтузиазма лицо опытного тракториста Максима Пшенки: "Работаем на полную мощность. Даем по три нормы. Могли бы и больше, если бы вовремя подвозили компрессию". Один из подзаголовков раздела зарисовки: "Тракторист Максим Пшенка: "Компрессию подвозят с опозданием".
В лощине, у вагончиков, обсаженных молодым вишняком, лысый человечек с добрыми, напоминающими редакторские глазами ремонтировал мотоцикл.
— Вы — бригадир тракторной? — строго спрашиваю я. — Почему нарушаете ритм работы?
А в голове рождаются абзацы:
"— Задерживают подвозку компрессии к тракторам, — говорит механизатор Максим Пшенка, и в голосе труженика звучит искренняя тревога и забота о ходе заготовки силоса.
Но бригадир тракторной бригады далек от этих тревог — в горячую летнюю пору он преспокойно ремонтирует собственный мотоцикл".
— А вы, часом, не из редакции?
— Из редакции, выполняю ответственное задание.
— Звонил редактор, звонил, — бригадир наклоняет голову, чтобы я не видел его глаз, наверное, все же стыдно стало. — Просил помочь. Сейчас поедем по полям, я вот своего коня слегка подкую. А этот Максим Пшенка вас не первого за компрессией посылает, на моей памяти уже трех уполномоченных заставлял по полю с ведрами бегать, компрессию искать… Ну я ему покажу!.. Надо же головой думать, кого ты, чертов сын, разыгрываешь, хоть перед тобой и юноша со школьной скамьи, но все же — представитель редакции!.. Компрессия, Ярослав, так тебя, кажется, зовут, это, можно сказать, дыхание мотора, ее ни в цистерну, ни в ведро не нальешь… Поработаешь в редакции — все будешь знать, такая у вас, журналистов, служба, понемногу обо всем… Я сам газетчиком смолоду хотел стать, но война, вместо университетов — на фронт, в танковые войска, а после войны — лишения, колхоз надо поднимать. Но в газету пишу, селькором теперь называют, хоть работы много, тракторный парк растет. Садись в коляску и не вешай носа, в жизни на первых порах и не такое случается, нужно пережить и идти дальше, а задание твое мы выполним и перевыполним, я тебе все данные предоставлю…
Я умываюсь свекольным соком, помираю от стыда, мне не хочется жить, и ветер, летящий навстречу мотоциклу, высушивает мои слезы, такие еще детские слезы, и я благодарен ветру за это. Но понемногу отчаяние проходит, я проникаюсь заботами людей, с которыми меня знакомит бригадир, его собственными заботами и проблемами и впервые чувствую свою, хоть маленькую, причастность к добрым делам, которые совершают на земле люди. В один из тереховских вечеров я напишу в дневнике: "Весь день провел на селе, познакомился с прекрасными тружениками, и на сердце стало радостно, солнечно. Среди людей, в полях весенних я выздоравливаю душой…" Теперь я умею писать красиво и велеречиво о чем угодно. И уже не верю собственным словам. Но тогда эти полугазетные слова были искренними. Снова и снова, когда мне будет очень плохо, я буду уезжать к людям, в поля и там лечить свои тереховские болячки, свои душевные раны после стычек с миром, не признающим мои права на исключительность…
(Продовження на наступній сторінці)