– В море его! – подхватили голоса в задних рядах, и, прежде чем Богдан успел запротестовать, десятки рук подняли обезумевшего Рассоху и выбросили в море – только брызги разлетались кругом огненными каплями.
– Ах братцы! – вскрикнул, поднявши руку, Богдан.
– Стоит ли, сынку, о таком жалеть? – ответил за других дед. – Наша сила только стоит и держится на нашем законе, а коли мы будем его под неги топтать, то, значит, пропадать товарыству святому. Собаке собачья и смерть!
– Правда, диду, правда! – загудели вокруг казаки.
– Вот только в придачу кинуть бы ему и эту туркеню! – предложил кто то в задних рядах.
– Кинуть, кинуть! – загалдели другие.
Богдан побледнел, как полотно, и ринулся к несчастной девушке, что лежала без чувств на полу.
– Стойте, братцы! – поднял он булаву. – Пальцем не троньте! Раз, если она жива, – нам нужен "язык"; ведь вы постарались всех вылущить, и теперь нам неизвестно, от кого и куда уходить; а другое, разве вы не видите, что это и не туркеня, и не татарка, а пленница, и, быть может, даже нашей, грецкой, веры? Быть может, даже дочка погибшего ради нас товарища нашего Грабины.
– Справедливо, сынку, – заметил дед, – за что убивать невинное дитя?
Казаки почесали затылки и молча поспешили на свои чайки, так как бушевавший огонь с каждою минутой захватывал судно и не давал уже возможности оставаться на нем.
Богдан приказал казакам снять бережно панну и поместить ее в своей каюте, а деда попросил, чтоб он помог привести ее в себя, и сам уже последним слез в чайку.
– Гей, отчаливать от галеры подальше! – крикнул он, и, освещенные кровавым заревом, чайки, словно сказочные жар птицы, рассыпались вереницей по морю.
22
Попросивши деда отправиться к спасенной панянке, он остался наверху, на палубе. Непонятное сознание, что такую красавицу, – именно ее, – он когда то видел во сне, поразило его неприятно, возбудив глубоко внутри какое то суеверное чувство. Богдан, желая заглушить этот зуд, начал мысленно насмехаться над своей бабской химерой: разве могли черты какого то туманного видения так врезаться в память, – донимал он себя, – чтоб почти через год можно было узнать в них живое существо? "Ведь это марево только, мечта... Может быть, видел я где либо панночку, либо ангела на картине, понравилось мне личико и потом приснилось, а я уже и пошел... Эт, сон – мара!" – махнул он рукой, словно желая отогнать от себя эту нелепую мысль; но она неотвязно кружилась в его голове и шептала в уши: "Это она, она – твоя доля. Недаром тебе был послан вещий сон, – это предсказание!"
Богдану стало жутко; он рассердился на себя и выругался вслух:
– Черт знает, что в голову лезет... нисенитныця! А впрочем, ну их, этих всех красавиц, к нечистому батьку! – И, нахлобучивши с этими словами на глаза шапку, он стал любоваться чудным зрелищем пожара на море.
Картина была, действительно величественна и ужасна. Вся галера представляла теперь гигантский костер, охваченный пламенем; огненные языки, словно чудовищные змеи, вились и взлетали высоко в небо; полог черного дыма, освещенный снизу огнем, висел над ними клубящимся, адским, багровым туманом; целые пряди молний прорывали его по временам, точно ракеты, и рассыпались алмазными звездами; море пылало вокруг кровавым заревом, переходящим вдали в сверкающую рябь; чайки казались красными платками, разбросанными по волнам, а само небо и море, вне освещения, чернели зловещею тьмой.
Богдан поднял флаг и дал знак собраться чайкам. Когда они стали вокруг, атаман отдал им следующие приказания: немедленно поднять паруса и гнать чайки во все весла подальше от этого костра, ибо он, наверное, привлечет сюда мстителей, а держать путь лучше к Дунаю, – безопаснее, да и ветер дует попутный.
– Да, как будто от Крыма дует, – подтвердил один из атаманов, Верныгора.
– Ну, а если наскочит какой сатана на наш след, – продолжал Богдан, – то сбить его с толку, ударить врассыпную, да только, чтоб не заблудиться самим, держать тогда всем путь по звездам.
– Гаразд, гаразд, батьку! – зашумели с чаек.
– А много ли наших завзятцев легло? – спросил наказной.
– На нашей чайке ни одного, – отозвался дед, – все, слава богу, целы.
– На верныгорской шесть человек убито!
– А на нашей душ девять!
– А на нашей целых двадцать! – крикнули с задних чаек.
– Эх, жалко! – вздохнул Богдан. – Прими, господи, их души, чтобы и нас добрым словом помянули!
Все сняли набожно шапки.
– Раненых есть довольно, – отозвались с дальней чайки, – а атаман Сулима смертельный лежит.
– Сулима, лыцарь славетный?! Скорее отправляйтесь туда, диду, – вскрикнул Богдан, – дайте помощь, на бога!
– И у нас есть раненые, и у нас, и у нас! – раздались голоса с разных сторон.
– Панове товарыство, – ответил Богдан, – сейчас к вам едет дид знахарь с ликами и помощниками, слушайтесь его рады; смотрите же, не отставать, а держаться купы. Ну, теперь с богом, гайда!
– Слава батьку атаману! – загудело со всех чаек в ответ.
Атаманская чайка вырезалась вперед; вдруг страшный
ослепительный блеск разорвал пополам все небо. Взлетели к звездам потоки огня, донесся потрясающий грохот, и через мгновенье все покрылось непроницаемым мраком...
– Вот и гаразд, – сказал дед, – маяк погас, а в темноте черта лысого выследишь!
Улеглось перекатное эхо, и все стихло кругом; только равномерные удары весел да всплески непослушных волн слышатся в наступившей темноте. Небо снова затянулось каким то мрачным покровом: ни одной звезды, и на море – ни искры. Стоит Богдан на носу чайки и смотрит в мрачное небо; и снова в душе его поднимается неотходное ощущение, что в этой панночке и в виденном им сне есть какая то таинственная, фатальная связь...
– А что панночка, Рябошапко? – спросил он небрежно одного молодого казака, посланного им к Марыльке вместе с дедом, заметив его невдалеке. – Привел ли ее в чувство дид?
– Ожила, – что ей? – ответил тот оживленно. – Сидит, забилась в угол и дрожит, как в пропасиице... зубами стучит...
– А дид же что?
– Дид ничего... прыскал на нее водой, от переполоху отшептывал... успокаивал ее...
– И панночка понимала его? Как же он с ней?
– Да он и по нашему и по татарскому закидал... а панночка, бледная, смотрит большими глазами, сложила вот этак ручонки... и голоса не отведет; только раз насилу словно всхлипнуло у нее: "На пана Езуса, на матку найсвентшу!"
– Так она, значит, полька, бранка? – вскинулся Богдан. – И может быть... Где дид? – оборвал он торопливо.
– На сулименскую чайку поехал на время.
– Слушай, Рябошапко, – заговорил серьезно Богдан, желая скрыть охватившее его своевольно волнение, – ты повартуй здесь: рулевой опытен и надежен, путь, широк, и погода хмурится, но не злится. В случае чего, дай мне знать, хоть стукни, примером, ногою в чардак, а я пойду разведать, кто эта бранка, и допросить ее строго.
– Добре, батьку, будь покоен, – обрадовался казак такому лестному поручению пана атамана.
Богдан взглянул на него несколько подозрительно и, постоявши еще немного, направился неспешно к каюте.
Осторожно спустившись по лестнице, атаман прокрался кошачьими шагами к заветной двери, но перед нею остановился: непонятное волнение захватило ему дух, он почуял в сердце и жгучее ощущение, и предательскую радость, и суеверный страх. Успокоившись немного, он решился наконец отворить дверь и вошел с непобедимой робостью в это крохотное помещение. Походный каганец освещал его красноватым, мерцающим светом. В углу на канапе, съежившись, прижавшись, как пойманная в западню пташка, дрожала и смотрела на него с ужасом спасенная им от смерти панянка.
На вид ей можно было дать лет пятнадцать, не больше: что то детское, непорочно чистое сквозило в чертах ее личика и во всей недозревшей еще фигуре, но вместе с тем в ней было уже столько прелести и опьяняющего очарования, что и закаленный в жестоких битвах, загрубелый в суровой жизни казак не мог удержаться от охватившего его восторга и вскрикнул при виде ее: "Красавица", вскрикнул и занемел у порога, не сводя с нее очарованных глаз, словно погружаясь снова в волны давнего, лучезарного сна.
А панянка была действительно поразительно хороша. Бледное, белоснежное личико ее с легким сквозящим румянцем было окаймлено золотыми волнами вьющихся волос; они выбивались капризно из под малиновой, бархатной, унизанной жемчугом шапочки и каскадом падали по плечам; тонкие темные брови лежали нежными дугами на изящном мраморном лбу; из под длинных, почти черных ресниц глядели робко большие, синие очи, и в глубине их, как в море, таились какие то чары, – а носик, и рот, и овал личика дышали такой художественной чистотой линий, такой девственной, обаятельной прелестью, какая могла умилить и привыкшее лишь к боевым радостям сердце. Роскошный турецкий костюм выдававший кокетливо сквозь шелковые, прозрачные ткани стройный стан панночки, и мягкие линии ее не вполне еще развитых форм дополняли очарование.
(Продовження на наступній сторінці)