В дворике было тихо, – ни лай собак, ни людской гомон, ни какой либо другой шум не обнаруживали там присутствия живого лица, только тяжелые удары в ворота отдавались глухим стуком за брамой и откликались разбегавшимся эхом по мертвому лесу. Наконец одна половина ворот начала поддаваться с усиливающимся треском, но все еще сидела пока крепко на петлях.
За воротами послышался вновь дикий вопль, сменившийся вдруг хохотом. Кто то завозился у них и стал придерживать плечом дрожавшую под ударами воротину.
– Эй, дружней! Наляжьте! – крикнул рассвирепевший от нетерпения сотник.
Упершись ногами, козаки поналегли еще сильнее, воротина затрещала громче и отогнулась назад, но все же ее держал еще засов.
– Дозволь, пане атамане, – отозвался тогда старший десятник, – я перелезу через частокол, свяжем пояса, товарищи спицы подставят; там ведь, кроме дурной бабы, нету и черта.
– А в самом деле! – обрадовался предложенному исходу Морозенко. – Полезай, и я за тобой.
Козаки попробовали было отклонить атамана от такого риска, но, встретив с его стороны грозный отпор, полезли и сами за ним, оставив с Ганной лишь двух.
Перелезши через частокол, Морозенко окинул беглым взглядом весь дворик; но никого в нем не заметил; только у ворот и у коморы валялось несколько сгнивших и обглоданных собачьих скелетов; покосившаяся, вросшая в землю хата выглядывала пусткой; выбитые окна смотрели черными дырками; упавшая дверь торчала боком в проходе.
Ужас охватил Морозенка при виде этого заброшенного, пустынного жилища. Не было сомнения, оно было оставлено, как ненужное больше, а для обитателей отыскан был, вероятно, более отдаленный и верный приют.
– Где же эта ведьма? Где она? – кричал в бешенстве Морозенко, бросаясь с отчаянием во все закоулки двора. Но темнота ночи мешала делать розыски. – Огня, хлопцы, – крикнул он, – оглядеть бесовское кубло, отыскать чертовку, а потом и сжечь его с нею дотла!
Одни бросились устраивать импровизированные факелы, другие отпирать ворота. Через несколько минут в руках трех четырех козаков пылала и искрилась свороченная жгутом солома, надерганная из крыш.
Как только осветился дворик мигающим, красноватым светом, так сразу и нашли полоумную старуху: она сидела за какою то бочкой, недалеко от ворот, уставив в одну точку безумные, расширенные и застывшие от ужаса глаза; седые, всклокоченные, непокрытые волосы висели беспорядочными космами вокруг ее желтого, худого, изрытого морщинами лица; сжатые на груди руки судорожно тряслись; она сидела на корточках и напоминала собою исхудавшую от голода, одичавшую кошку, съежившуюся перед собакой.
– Где дивчына? Где Оксана? – подбежал к ней исступленный Морозенко.
Старуха задрожала еще сильнее, с усилием открыла рот, в котором торчало лишь два черных поточенных клыка, и, видимо, хотела что то сказать, но язык не повиновался ей, и губы шевелились беззвучно.
– Говори, чертовка! – схватил ее Морозенко одною рукою за шею, а другою обнажил саблю. – Я из тебя жилы вытяну, сожгу на медленном огне!..
Старуха взвизгнула и, выпучивши страшно глаза, закостенела.
– Бабуся, – нагнулась к ней Ганна, – помнишь ту дивчыну, что привез сюда пан и велел тебе сторожить, – молоденькая, чернявая, Оксаной звали?
У обезумевшей старухи блеснул наконец луч сознания в глазах.
– А а! – промычала она невнятно и, оглянувшись с ужасом на хату, повалилась вдруг к ногам Ганны и забормотала, всхлипывая, что то бессвязное, непонятное.
– Что? Что? – обратился весь в слух Морозенко и почувствовал какой то леденящий холод в груди.
– Не губи, панно! – взвизгивала она, ломая свои костлявые пальцы. – Умоли ясновельможного! Я не виновата!.. Я не могла! Окно... двери... собаки... козак... ночь... много Козаков... я заперла... она сама... так... так... сама... собаки подохли... Ай ай! Что мой пан? Плети, сковорода? О о! – показала она покрытые язвами ноги. – Опять огонь! Ай ай! Рятуй! – бросилась она снова Ганне в ноги.
– Олексо, Олексо, пойми, мой любый, – схватила Ганна жесткую мозолистую руку козака, – Оксану украл не пан, а козак! Видишь, он был свой человек, кто нибудь из друзей твоих, из товарищей! Старуха говорит, что она сама ушла... Значит, Оксана с ним уговорилась.
– Но ее же нет?!
– Нет, но несомненно, что она не в руках врага, а в руках твоего друга, козака; а что ее нет и мы не знаем, где она, то, верно, он укрыл ее где нибудь в добром тайнике...
– Ганно, так ли? – встрепенулся Морозенко; голос его дрожал, но в нем уже слышались не крики отчаяния, а трогательные, умиленные ноты.
– Не ропщи! – продолжала Ганна, возвысив голос. – Благодари милосердного господа, Олексо. Уж коли ангел божий спас наше бедное дитя в этом вертепе, то он сохранит ее от врагов и в диком лесу. Не ропщи же, а молись, Олексо.
Морозенко прижался к руке Ганны, закрывши лицо руками, тихо заплакал как дитя.
LXXIV
В польском лагере, расположившемся широко и привольно в живописной местности между Черкассами и Смелой, шло между тем великое, беспечное пирование. Польские паны и магнаты, съехавшиеся не для суровых походов, не для тяжких лишений, а для рыцарских потех, для возлияний Бахусу и для культа Венере, щеголяли пышностью своих придворных дружин, роскошью одежды, богатством оружия и соперничали друг перед другом безумною расточительностью; за каждым паном притянулись в лагерь целые обозы с разнообразною утварью, мебелью, многоценными коврами, золотою и серебряною посудой, с полчищами поваров и поваренков, с целыми транспортами оковитой, старого меду, пива, мальвазии, наливок и непременной венгржины. Блестящие рыдваны, колымаги, раззолоченные кареты, выездные кони в сверкающей бляшками, гудзиками, а то и каменьями сбруе наполняли весь лагерь и придавали ему характер какого то пестрого, веселого сборища разряженных в бархат, парчу и атлас щеголей, съехавшихся или на пышный турнир, или на королевскую охоту; последнее казалось еще вероятнее на том основании, что многие паны привели с собой целые псарни.
Одних только обольстительниц фей, чарующих красотой своих белоснежных лиц, с утреннею зарей на щеках, с полуденным жаром в очах, поражающих сказочным блеском своих нарядов, по видимому, здесь недоставало; но зато сюда приводились чуть ли не ежедневно связанные молодицы, девушки, подлетки девочки; шли они, как на смертную казнь, бледные, трепещущие, с расширенными от ужаса глазами, в полуразорванной одежде, а то и совсем обнаженные... Бессильное сопротивление их смирялось канчуками, едкость стыда осмеивалась пьяными, разнузданными шутками; перед гетманскою палаткой сортировался по красоте и достоинству этот товар: паны не брезговали им в походе, как не брезгуют охотники в отъезжем поле коркою черного хлеба. Когда благовонная южная ночь, полная истомы и неги, укрывала своим темным, усеянным звездами пологом всю землю и лагерь и усыпляла бесчувственным сном отягченные хмелем головы, тогда среди тишины беспомощно раздавались во многих местах отчаянные вопли, задавленные рыданиями несчастных жертв, оторванных от родных и семьи.
Число всех войск в лагере превышало двенадцать тысяч {350}; половину их составляли панские команды, остальные состояли из кварцяных войск и двух тысяч драгун. До мая месяца все войска сосредоточивались в Черкассах, но после отправки Потоцким отряда со своим сыном во главе для поимки Хмельницкого и разгрома взбунтовавшихся "банд" старый гетман передвинулся лагерем ближе к Смеле и упорно не трогался с места, как ни домогался движения вперед Калиновский.
В роскошной шелковой палатке коронного гетмана Николая Потоцкого, разделенной тяжелыми адамашковыми занавесами на многие отделения, обставленной с восточным великолепием, восседало и возлежало на оттоманках пышное рыцарство, именитая панская магнатерия: тут был и высокий, худощавый, вечно раздражавшийся бездействием, польный гетман Калиновский, и первый после Вишневецкого богач, кичившийся своими надворными войсками, Корецкий, и браиловский воевода – почтенный Адам Кисель, и соперничавший со всеми роскошью столовой посуды и кухни тучный, багровый Сенявский, и генеральный обозный Бегановский, и региментарь драгонии Одржевольский, и каштеляне, и полковники, и гетманские хорунжие...
Наевшись до отвалу и выпивши поражающее количество келехов настоек, наливок, густого меду и черного пива, ясновельможное панство, распустивши пояса и расстегнувши жупаны, полудремало теперь в истоме, лениво прихлебывая какую то ароматную настойку – мальвазию, отменно приготовленную поварами Потоцкого. Разговор шел о прибежавшем вчера жолнере из отряда якобы молодого Потоцкого, принесшем нелепейшую басню о разгроме отряда.
– А что, – вскинул Потоцкий прищуренными, посоловевшими глазами на Калиновского, – отрубили этому лайдаку башку?
– Нет еще, да и причин не вижу, – передернул нервно плечами польный гетман, – я показаниям его придаю цену...
– Ха ха ха! Егомосць слишком доверчив... Это подосланный схизматами шпион...
– Ясновельможный гетман хотел, верно, сказать, что я проницателен, – подчеркнул Калиновский, – беглец оказывается шеренговым жолнером кварцяного войска... католик...
– А пан его допрашивал огнем и железом? – вскинул головой гетман.
– Нет, – ответил сконфуженно Калиновский.
(Продовження на наступній сторінці)