– Да, – отозвался наконец князь, – сознаться должен: крепость недоступна. Ты превзошел себя, пан инженер, – проговорил он свысока, протягивая Боплану руку.
– Я сделал, что мог, – скромно склонился тот, – что было в человеческих силах.
– Ну, и на этот раз они оказались велики, – милостиво произнес гетман, также протягивая Боплану руку. – Прими мою благодарность: ты оправдал мои надежды.
– О, – вскрикнул Боплан, – клянусь честью, небо подтвердит нам их! И легче было упасть иерихонским стенам, чем стенам Кодака!
Казаки стояли строго и сурово, и ни одна улыбка не кривила их мрачных, покорных лиц.
Гетман выждал мгновение и, когда утихли восклицания, обратился к казакам, указывая рукою на грозные укрепления, на строящиеся внизу войска и на широко распростершуюся у ног их безлюдную даль.
– Ну, что, Панове казаки, как нравится вам Кодак?
– Да еще с этими бунчуками на челе? – презрительно усмехнулся Ярема, указывая на ряд срубленных голов.
Казаки молчали. Никто не проронил ни слова. Мрачно молчал и Богдан.
– Что ж молчишь ты, пан писарь войсковый? – медленно, наслаждаясь впечатлением своих слов, обратился к Хмельницкому гетман.
И вдруг преобразился Богдан.
И долгое молчание, и холодная сдержанность в одно мгновенье слетели с него. От стоял перед гетманом уверенный и могучий, с огненными глазами, с величественно заброшенною головой. Презрительная усмешка осветила его лицо.
– Mаnи facta, manu destruo{58}, – гордо ответил он.
Это длилось всего одно мгновенье. Богдан снова овладел собою, но было уже поздно: зловещим ударом колокола прозвучало надменное слово.
Гетман смерил Богдана глазами и, не произнесши ни слова, повернулся и прошел вперед. За ним двинулась вся свита. Лицо князя осветила злорадная улыбка: казалось, ответ Богдана пришелся ему по душе.
– Гм, – произнес он многозначительно, – пан писарь не боязлив!
Гетман сделал несколько шагов, остановился и произнес небрежно, не оборачивая к Богдану головы:
– Пан писарь может остаться в Кодаке.
Сначала эти слова обрадовали Богдана: он, значит, свободен и может лететь... Но это было только мгновенье, а следующее принесло ему сознание, что гетман разгневан, что он не простит обиды...
Ошеломленный стоял Богдан. Злоба, досада за свою несдержанность бурно охватили его. Страшное опасение гнева гетмана и последствия своих слов мучительно зашевелились в его душе.
А между тем со двора уже выкатил рыдван гетмана, проскакал и Иеремия в сопровождении своих драгун, последние жолнеры арьергарда выступили со двора.
Рассуждать было некогда... Быстро спустился Богдан со стены... Будь что будет дальше, а теперь он свободен, и пока еще в руках эта свобода, надо лететь поскорее в Суботов... сделать все возможное... "А там, – решил поспешно Богдан, – поручим себя еще доселе не изменявшей Фортуне; довлеет бо каждому дневи злоба его!"
Быстро спустился Богдан со стены. В глубине двора он заметил коменданта крепости, горячо разговаривавшего с каким то драгуном; лица этого последнего он не мог рассмотреть, так как тот стоял к нему спиною. Разговор велся тихо, однако до слуха Богдана долетели несколько раз слова "заговор" и "король". Богдан не обратил на это внимания: он вспомнил, что дал Ахметке распоряжение немедленно ехать, а потому торопился найти его поскорее, чтобы сообщить ему, что и сам поскачет немедленно с ним. Но, проходя торопливо мимо коменданта, он вдруг был неожиданно остановлен им.
– Прошу пана снять свою саблю и вручить ее мне!
– Что? – произнес Богдан, отступая. – Я не понимаю пана...
– Именем короля и Речи Посполитой, я арестую пана и панского служку! – ответил спокойно комендант. – Всякое сопротивление будет напрасным, потому и приказываю пану отдать мне саблю и беспрекословно следовать за мной. А вы, – обратился он к двум дюжим жолнерам, – свяжите мальчишку и бросьте в башню!
– Хорошо! – проговорил Богдан, задыхаясь от гнева. – Пан чинит насилие, и за такое насилие пан ответит коронному гетману не далее завтрашнего дня!
– "О, о том, что будет завтра, не спрашивай, друг, никогда!" – продекламировал за его спиной чей то насмешливый голос.
Богдан оглянулся и увидел злобное, искаженное торжествующею улыбкой лицо Ясинского.
4
Недалеко от Чигирина, в шести верстах не более, живописно раскинулся по пологому берегу Тясмина поселок Суботов. Речка, извиваясь капризно, льнет к седым вербам, обступившим ее с двух сторон, и прячется иногда совершенно под их густыми, нависшими ветвями, сверкая потом неожиданно светлым плесом; опрятные белые хатки, кокетничая новыми соломенными, золотистыми крышами, разбегаются просторно под гору и выглядывают игриво из за вишневых садкив. Дальше, за пригорком, виднеется синий купол церкви с золотым крестом и четырехугольная, на колонках, верхушка звоницы, а ближе, за длинной греблей и мостиком, на широком выгоне, стоит заезжая корчма. Строение отличается от прочих хат и величиною, й широкою въездною брамою, и высокою, крытою тесом крышей. Над брамой прилажена нехитрая вывеска: на одном пруту качается привинченная пустая фляжка, а на другом – пучок шовковой травы. Широкий въезд ведет в довольно просторный крытый двор и разделяет здание на две неровные половины: направо от брамы неуклюже торчит узенькая дверь от арендаторского жилья, полного подушек, бебехов, жиденят и разящего запаха чеснока; налево же открывается более широкая дверь в обширную, но грязную комнату, составляющую и приют для проезжающих, и ресторан, и местный сельский клуб.
Закоптелые стены во многих местах ободраны до глины, а то и до деревянных брусков, которые кажутся обнаженными ребрами; потолок совершенно черен; двери притворяются плохо, а над ними висит излюбленная картина, изображающая казака Мамая, благодушно распивающего оковиту горилку под дубом, к которому привязан конь. Вдоль стен тянутся широкие лавы (скамьи), возле которых расположены столы. Две бочки стоят на брусьях в углу; в одной из них в верхнюю втулку вставлен ливер (род насоса без поршня для втягивания жидкости ртом). Через узкие, но довольно высокие окна с побитыми и заклеенными бумажками стеклами проникает мало света, отчего помещение кажется еще более мрачным.
Наступал уже вечер, а посетителей никого еще не было; только в самом углу за стойкой сидел хозяин заведения Шмуль с своею супругою Ривкой и, тревожно прислушиваясь и оглядываясь назад, вел на своем тарабарском языке таинственную беседу.
– Ой, худо, любуню, вей мир{59}, как погано! Слух идет, что паны казаков разбили, совсем разбили, на ферфал{60}!
Побледнела Ривка и всплеснула руками, а потом, подумавши, заметила:
– А нам то что? Какой от этого убыток?
– Какой? А такой, что, того и смотри, или казаки, уходя, разорят, или паны, гнавшись за ними, сожгут... Ой, вей, вей!..
– Почему ж ты, Шмулик мой, думаешь, что сюда они прибегут? Тут всегда было тихо... а пан писарь войсковой такое лицо.
– Но, мое золотое яблоко, что теперь значит пан писарь? Тьфу! И больше ничего! Что он может? И разбойники казаки на него начхают, и вельможное панство на табаку сотрет... И задля чего эти казаки только бунтуют? Сидели бы смирно, и все было бы хорошо, тихо, спокойно – и гандель бы добрый был и гешефт отменный... А то ах, ах!
– Да что ты, Шмулик котик, так побиваешься? Если казаки свиньи, то им и худо, а если сюда наедут паны, то нам будет еще больше доходов; паны ведь без нашего брата не обойдутся.
– Хорошо тебе это говорить, а разве не знаешь, что для пана закона нет: что захочет – давай, а то зараз повесит, – что ему жид? Меньше пса стоит!..
– А разве хлоп лучший? Та же гадюка!..
– То то ж! Так я думаю, любуню, вот что: и дукаты, и злоты, и всякое добро запрятать... закопать где нибудь в незаметном месте, чтоб не добрались... и то не откладывая, а сегодня ночью... Ах, вей вей!
– Так, так, гит!{61} Вот тут забирай деньги, – начала она суетливо отмыкать ящики и вынимать завязанные мешочки; Шмуль торопливо их принял в укладистые карманы своего длинного лапсердака, повторяя шепотом: "Цвей, дрей, фир..." {62} В корчме уже было темно.
Вдруг скрипнула дверь, и в хату вошли в кереях с видлогами (род бурки с капюшоном), звякая скрытыми под полами саблями, какие то люди, страшные великаны, как показалось Шмулю, и непременно розбышаки.
– Ой! Ферфал! – вскрикнул Шмуль и прилег на стойку, закрывая ее своими объятиями, а Ривка от перепугу как стояла, так и села на пол.
Пять фигур между тем остановились среди хаты, не зная в темноте, куда двинуться; прошла долгая минута; слышалось только тяжелое дыхание вошедших, очевидно, усталых от далекой дороги.
– А кто тут? – раздался наконец довольно грубый голос. – Коням корму, а нам чего либо промочить горло...
– На бога, Панове! – дрожащим голосом взмолился Шмуль. – Я человек маленький... бедный! Меня и муха может обидеть! У меня и шеляга за душой нет... чтоб я своих детей не увидел!..
– Да что ты, белены облопался, что ли? – с досадою прервал его тот же голос. – С чего ты заквилил, жиде? Говорят тебе, дай коням овса, а нам оковитой.
(Продовження на наступній сторінці)